Неточные совпадения
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё
было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он
живетДа верит мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред.
Служив отлично-благородно,
Долгами
жил его отец,
Давал три бала ежегодно
И промотался наконец.
Судьба Евгения хранила:
Сперва Madame за ним ходила,
Потом Monsieur ее сменил;
Ребенок
был резов, но мил.
Monsieur l’Abbé, француз убогой,
Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил.
А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин
жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе
выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался…
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне
было б грустно мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И
был глубокий эконом,
То
есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем
живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог.
Но что бы ни
было, читатель,
Увы! любовник молодой,
Поэт, задумчивый мечтатель,
Убит приятельской рукой!
Есть место: влево от селенья,
Где
жил питомец вдохновенья,
Две сосны корнями срослись;
Под ними струйки извились
Ручья соседственной долины.
Там пахарь любит отдыхать,
И жницы в волны погружать
Приходят звонкие кувшины;
Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой.
Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может
быть приятнее, как
жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу…
Генерал
жил генералом, хлебосольствовал, любил, чтобы соседи приезжали изъявлять ему почтенье; сам, разумеется, визитов не платил, говорил хрипло, читал книги и имел дочь, существо невиданное, странное, которую скорей можно
было почесть каким-то фантастическим видением, чем женщиной.
Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку
поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он
был носим, как говорится, на руках.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо
было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там
пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Видно
было вдруг, что
живет туз-хозяин.
— Направо, — сказал мужик. — Это
будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то
есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то
есть,
живет сам господин. Вот это тебе и
есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не
было.
Так как вы отправитесь по тем местам, где я еще не
был, так вы узнаете-с на месте все: как там
живут мужички, где побогаче, где терпят нужду и в каком состоянье все.
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал про себя: «Ведь черт его знает, может
быть, он просто хвастун, как все эти мотишки; наврет, наврет, чтобы поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де в человеке не уверен: сегодня
жив, а завтра и бог весть.
Известно, что
есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «
Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ
был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Ноздрев
был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что может случиться
пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как
есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько
жилым покоем, так что достаточно
было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять
жили люди.
—
Будьте покойны, я переговорю об этом деле с некоторыми юрисконсультами. С вашей стороны тут ничего не должно прилагать; вы должны
быть совершенно в стороне. Я же теперь могу
жить в городе, сколько мне угодно.
Скоро вслед за ними все угомонилось, и гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден еще
был свет, где
жил какой-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую.
Уже стул, которым он вздумал
было защищаться,
был вырван крепостными людьми из рук его, уже, зажмурив глаза, ни
жив ни мертв, он готовился отведать черкесского чубука своего хозяина, и бог знает чего бы ни случилось с ним; но судьбам угодно
было спасти бока, плеча и все благовоспитанные части нашего героя.
Я и в университете
был, и слушал лекции по всем частям, а искусству и порядку
жить не только не выучился, а еще как бы больше выучился искусству побольше издерживать деньги на всякие новые утонченности да комфорты, больше познакомился с такими предметами, на которые нужны деньги.
Впрочем, если сказать правду, они всё
были народ добрый,
жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».
— Где ж вы после этого
будете жить? — спросил Платонов Хлобуева. —
Есть у вас другая деревушка?
Между нами
есть довольно людей и умных, и образованных, и добрых, но людей постоянно приятных, людей постоянно ровного характера, людей, с которыми можно
прожить век и не поссориться, — я не знаю, много ли у нас можно отыскать таких людей!
Впрочем, приезжий делал не всё пустые вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом, не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко
живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город; расспросил внимательно о состоянии края: не
было ли каких болезней в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем одно простое любопытство.
Видно
было, что хозяин приходил в дом только отдохнуть, а не то чтобы
жить в нем; что для обдумыванья своих планов и мыслей ему не надобно
было кабинета с пружинными креслами и всякими покойными удобствами и что жизнь его заключалась не в очаровательных грезах у пылающего камина, но прямо в деле.
Но нет: я думаю, ты все
был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и
жил бы ты в Петербурге, а не в захолустье.
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток
живу, ни разу не
был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился в меланхолию.
— Мои обстоятельства трудные, — сказал Хлобуев. — Да чтобы выпутаться из обстоятельств, расплатиться совсем и
быть в возможности
жить самым умеренным образом, мне нужно, по крайней мере, сто тысяч, если не больше. Словом, мне это невозможно.
Но не то тяжело, что
будут недовольны героем, тяжело то, что
живет в душе неотразимая уверенность, что тем же самым героем, тем же самым Чичиковым
были бы довольны читатели.
— Все это хорошо, только, уж как хотите, мы вас не выпустим так рано. Крепости
будут совершены сегодня, а вы все-таки с нами
поживите. Вот я сейчас отдам приказ, — сказал он и отворил дверь в канцелярскую комнату, всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским делам: — Иван Антонович здесь?
Представлялось ему и молодое поколение, долженствовавшее увековечить фамилью Чичиковых: резвунчик мальчишка и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы
было всем известно, что он действительно
жил и существовал, а не то что прошел по земле какой-нибудь тенью или призраком, — чтобы не
было стыдно и перед отечеством.
— Прощайте, миленькие малютки! — сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не
было ни руки, ни носа. — Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже,
живете ли вы на свете, но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю?
Конечно, еще подъезжая к деревне Плюшкина, он уже предчувствовал, что
будет кое-какая
пожива, но такой прибыточной никак не ожидал.
Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил с нею в разговор и расспросил, сама ли она держит трактир, или
есть хозяин, и сколько дает доходу трактир, и с ними ли
живут сыновья, и что старший сын холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым или нет, и доволен ли
был тесть, и не сердился ли, что мало подарков получил на свадьбе, — словом, не пропустил ничего.
— Иван Потапыч
был миллионщик, выдал дочерей своих за чиновников,
жил как царь; а как обанкрутился — что ж делать? — пошел в приказчики.
— Это я не могу понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и
живет как простой мужик! Ведь это с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества другого у тебя не
будет, как генералы да князья.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не
было бы для меня большего блаженства, как
жить с вами если не в одном доме, то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
У вас
есть уже чем
прожить остаток дней.
Уж тогда плохо, когда пойдут на кулаки: уж тут толку не
будет — только ворам
пожива.
— Больше в деревне, — отвечал Манилов. — Иногда, впрочем, приезжаем в город для того только, чтобы увидеться с образованными людьми. Одичаешь, знаете, если
будешь все время
жить взаперти.
— А знаете, Павел Иванович, — сказал Манилов, которому очень понравилась такая мысль, — как
было бы в самом деле хорошо, если бы
жить этак вместе, под одною кровлею, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!..
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться
жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Вам
будет немножко скучно… ну, да мы с вами
будем жить по-приятельски.
— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы
будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом
есть дом того же хозяина, который еще не занят… Приедешь?..
И, может
быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он
был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое
будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Я не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моем поведении, ни о Грушницком. Впечатление, произведенное на нее неприятною сценою, мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило; ее разговор
был остер, без притязания на остроту,
жив и свободен; ее замечания иногда глубоки… Я дал ей почувствовать очень запутанной фразой, что она мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела.
Перечитываю последнюю страницу: смешно! Я думал умереть; это
было невозможно: я еще не осушил чаши страданий и теперь чувствую, что мне еще долго
жить.
— Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? мы с твоим барином
были друзья закадычные,
жили вместе… Да где же он сам остался?..